Моя мама... Почему мне так трудно писать о ней? Может быть, потому что мне было всего семнадцать лет, когда она ушла из жизни? Или потому, что она никогда не рассказывала о себе? Потому что была несчастлива? Потому что не умела выражать свою любовь к собственным детям? Или потому, что я до сих пор чувствую себя виноватой перед ней?
Каждый из этих вопросов имеет свое основание, и все они сплетаются в один тугой клубок, который, наверное, смогла бы распутать только сама мама. Если бы она была жива. Но вот уже много десятилетий, как она покоится под землей.
Сегодня я хочу попытаться пролить свет во тьму прошлого и рассказать о ее сравнительно недолгой, но полной испытаний жизни.
Ида родилась 11 февраля 1913 года в немецком поселении Петерсталь Одесской области. Она была пятой из шести детей Ивана Павловича и Маргариты Фридриховны Гетерле. Семья Гетерле считалась зажиточной: они владели небольшим фермерским хозяйством, а Иван Павлович был уважаемым проповедником в баптистской общине.
Нетрудно догадаться, что власти объявили его кулаком и врагом народа. В 1933 году семью раскулачили, конфисковали все имущество и депортировали в Сибирь.
Так семья Гетерле оказалась в селе Доброе Поле Омской области. В одном им повезло — деревня была основана и заселена немцами; они тепло приняли новоприбывших и поддержали их в трудное первое время.
Иде было двадцать лет. О чем она думала во время многодневного, тяжелого этапа в далекую, чужую, холодную Сибирь? Что она чувствовала? Если бы я только могла это знать! Мне известно лишь одно — в поезде Ида познакомилась с молодым человеком. Чувства, возникшие между ними, только начинали расцветать, и я думаю: несмотря на долгую и изнурительную дорогу, это время показалось Иде самым коротким в ее жизни. Она сошла с поезда на станции назначения, а юноше, тоже депортированному, ничего не оставалось, как ехать дальше — к своему месту ссылки. На прощание он подарил Иде небольшую деревянную шкатулку, которую она еще долго бережно хранила.
У этой любви не могло быть будущего. Депортированным не разрешалось менять место жительства. Только с письменного разрешения можно было покинуть деревню, даже чтобы навестить соседний населенный пункт. Лишь в 1956 году так называемая комендатура для немецкого населения СССР была отменена.
В феврале 1935 года Ида вышла замуж за Якова Шица, который был на два года младше ее. Она не любила его — в этом мы, семеро детей, были единодушны, даже не сговариваясь. Почему же она выбрала его? На этот вопрос я не могу дать точного ответа. Единственное, что мне известно: отец долго ухаживал за ней и даже угрожал покончить с собой, если она не согласится стать его женой. Думаю, именно это и повлияло на ее решение.
В те времена путь женщины был предопределен: выйти замуж, родить детей. Мой внутренний голос подсказывает, что по собственному желанию она никогда бы не решилась на столь большую семью. Но контролировать этот процесс было невозможно — причины этого очевидны и не требуют объяснения. Да, жизнь моей матери была словно заранее запрограммирована, с вкраплениями неизбежных ударов судьбы.
Очередной тяжелый удар не заставил себя ждать. В июле 1937 года ее отец, брат, а также восемь мужчин из деревни были арестованы. Ночью их вырвали из сна и увезли. Навсегда. Не последовало ни обвинительного заключения, ни суда. Все попытки узнать их судьбу разбивались о каменную стену молчания, а слишком настойчивые вопросы могли привести к серьезным последствиям в той стране.
Только в 1989 году мой брат, отправив очередной запрос, получил ответ из прокуратуры Омской области:
«На Ваше заявление о судьбе дедушки сообщаю: По постановлению Тройки УНКВД по Омской области от 17.11.37 г. Гетерле Иван Павлович, 1871 года рождения, был расстрелян. Постановлением
Президиума Омского облсуда от 29.01.58, по протесту прокурора области, постановление Тройки отменено и уголовное дело прекращено за отсутствием состава преступления. Справку о реабилитации можно
получить в облсуде.
Старший помощник прокурора Омской области, советник юстиции Ю. И. Симонов».
Этот документ не нуждается в комментариях; сухие строки официального ответа говорят сами за себя. Как видно из справки, Иван Гетерле был реабилитирован еще в 1958 году, но своевременно уведомить об этом семью никто не посчитал нужным. Если бы не настойчивость брата, мы бы так и не узнали о его судьбе.
В 1941 году началась война, принесшая немцам Советского Союза еще больше страданий. В качестве солдат они были непригодны — власти опасались, что они могут перейти на сторону врага. Для них, как для мужчин, так и для молодых женщин, нашлось другое предназначение — трудовая армия. По сути, она мало чем отличалась от концентрационного лагеря: голод, жестокое обращение, изнурительный труд.
В ноябре 1942 года настала очередь Якова собирать свою котомку. Ида осталась одна с маленькими Лилей и Эвальдом, будучи беременной Анетой. Война давно закончилась, а принудительный труд — нет. Только в октябре 1949 года мой отец смог вернуться к семье. Правда, в 1946 году ему единственный раз за все эти годы был разрешен отпуск. Но кроме радости встречи с мужем, для мамы это обернулось дополнительными заботами: вскоре у нее появился еще один ребенок — дочь Ида, родившаяся в июле 1947 года. Ей и Анетте приходилось особенно тяжело в семье. У Якова так и не возникло отцовских чувств к ним — они всегда оставались для него как бы нелюбимыми падчерицами.
В 1951 году у мамы родился Яша, а 31 марта 1954 года на свет появилась я — предпоследний ребенок. Когда в октябре 1957 года родилась Эрна, нашей матери было уже сорок четыре года.
В моей памяти мама осталась скромной, немного застенчивой, молчаливой женщиной, которую часто одолевала печаль (возможно, даже депрессия). Я вспоминаю ее тихий голос, слышу, как она, иногда коверкая слова, говорит по-русски, и словно вижу ее перед собой, слегка наклоненной вперед, с темно-русыми волосами, собранными на затылке в узел, со скрещенными на груди руками... Она никогда не жаловалась, старалась справляться со всеми трудностями, как могла. Это удавалось не всегда, порой было просто невыносимо. Но жизнь шла своим, советским чередом, и очередная беда уже была не за горами.
В 1958 году отца по ложному обвинению приговорили к восьми годам лишения свободы (из колхозного фонда пропала значительная сумма денег). Мама снова осталась одна — теперь уже с полным потомством. Но на этот раз справедливость восторжествовала: примерно через восемь месяцев ошибка вскрылась. Якова оправдали по всем пунктам, а его начальнику, настоящему виновнику, пришлось занять его место за решеткой.
Была ли Ида хорошей матерью? Это вопрос непростой, и, если быть честной с самой собой, я бы ответила отрицательно. Мои братья и сестры, вероятно, осудят меня за такие слова. Но я говорю только за себя, хотя думаю, что их опыт был похожим. Да, она родила нас — вольно или невольно; она вскормила нас, сама голодая, когда еды не хватало; она заботилась о нас. И все же несмотря на то, что у меня была мать, мне ее не хватало — хотя тогда я ощущала это скорее на бессознательном уровне. С раннего возраста я была предоставлена самой себе, своему маленькому внутреннему и большому внешнему миру. Я не припомню ни одного случая, когда она спросила бы меня, как я себя чувствую, почему я грущу. Она никогда не обнимала и не утешала меня. Я была тихим и робким ребенком, почти не доставляла хлопот, и, если все же иногда протестовала и добивалась своего (а иногда это было просто необходимо), она плакала. Мне было очень больно видеть, как мама плачет из-за меня.
Когда я стала старше и мое тело начало меняться, мне было стыдно, и я не знала, как сказать матери, что мне нужен бюстгальтер. Моя сестра Ида заметила это и помогла мне. Именно она рассказала мне о менструации — и надо признать, как раз вовремя.
Но мама могла быть и другой. В дошкольном возрасте у меня иногда случались странные приступы. Обычно к вечеру я уже чувствовала приближение чего-то неладного — меня знобило и трясло, как в лихорадке, ночью появлялись галлюцинации. В одну такую ночь я видела вокруг себя множество коров, точнее, их миниатюрные копии. Они были повсюду — на шкафу, на старой фисгармонии, на моем одеяле; они мычали и смотрели на меня своими большими, печальными глазами. Я кричала и плакала, просила маму прогнать животных. Она сидела у моей кровати, гладила меня по голове, снова и снова уверяла, что коров в комнате нет, что я вижу их во сне. Мое сенсорное восприятие было полностью нарушено: мне казалось, что противоположная стена комнаты постоянно надвигается на меня, почти прижимаясь к моему лицу, а маму, сидящую рядом, я видела в большом отдалении от меня. Это было мучительно. Но осознание того, что мама здесь, со мной, меня немного успокаивало.
Последний год своей жизни мама была очень больна и прикована к постели. Тем не менее я смогла окончить школу. Лиля, жившая со своей семьей в той же деревне, и четырнадцатилетняя Эрна ухаживали за ней. Я же проводила всю неделю в Москаленках и приезжала домой только на выходные. После выпускных экзаменов я взяла на себя заботу о матери. Ее страдания, беспомощность, неизвестность завтрашнего дня — все это тяжело давило на меня.
Возможно, у читателя возникнет вопрос: почему настолько больная женщина не находилась в больнице? Да, она несколько раз проходила стационарное лечение. Но никто из нас так и не узнал, чем она болела. Врачи не сообщали правдивую информацию. Отец утверждал, что у нее опухоль головного мозга. Мама часто страдала от головных болей, против которых лекарства были бессильны. Во время приступов она кричала без остановки, а мы, словно окаменев, сидели в другой комнате, не имея возможности хоть как-то помочь, и ждали, когда ее мучения — и наши — наконец закончатся.
В последние недели жизни мама как будто преобразилась: стала спокойнее, даже в какой-то степени умиротворенной. Один эпизод особенно запомнился мне.
Я как раз кормила ее, сидящую в кровати, обедом, когда услышала, что кто-то стучит в окно. Подняв голову, я увидела Женю, моего друга. Наши отношения тогда только начинались. Он был моим учителем физики и моей первой, большой любовью. Ученики называли его Евгением Владимировичем, а в Германии он был всеми уважаемым и ценимым Eugen Ananitschev. Как мы полюбили друг друга — это отдельная история... Тем летом он несколько раз приходил в деревню, чтобы встретиться со мной. Мама ничего об этом не знала и теперь вопросительно посмотрела на меня: «Кто это?»
Я замялась, не зная, как ответить, чтобы ее не встревожить. Все же я выбрала правду и уже ожидала сильной, негативной реакции. Но она только как-то по-особенному, без слов, взглянула на меня и улыбнулась. Ее взгляд глубоко тронул меня. Он словно дал мне благословение, позволение жить и любить. По крайней мере, я так это истолковала. Мама была рада за меня! Возможно, она вспомнила того юношу, встретившегося ей много лет назад на пути в изгнание, о своей любви, которая, едва зародившись, была тут же жестоко прервана.
Несколько дней спустя... Я слышу, как мама зовет меня по имени. В то же время вижу, как отец торопливо выходит из ее комнаты и выбегает на улицу.
Мама плачет и жалуется, что Яков грубо обращается с ней. Но потрясло меня не это, а то, как она это сказала — едва слышно, невнятно, с искаженным лицом, на котором только левый глаз был жив, а правый будто остекленел, устремленный в одну точку. Я не сразу поняла, что у мамы случился односторонний паралич. Сознание все больше ускользало от нее, на второй день она перестала реагировать на что-либо и впала в кому. Мама прожила еще неделю и умерла 20 августа 1971 года в возрасте 58 лет.
Я была рядом в ее последние минуты, видела и слышала, как она глубоко и шумно втягивала воздух, будто отчаянно, из последних сил пыталась удержаться в этом мире, и с таким же усилием выдыхала его... Дыхание ее становилось все реже, паузы — все длиннее. Вздох — выдох... секунды спустя — еще один... и еще... и еще... потом последний... и… тишина... нереальная, оглушающая тишина.
Гроб с маминым телом стоял дома, как это было принято тогда, и был обложен кусками льда (лед для таких целей откалывали от так называемого айсберга, который в деревне отливали зимой, а летом тщательно укрывали от солнца толстым слоем соломы).
В доме почти всегда были посетители; люди приходили и уходили, члены семьи и родственники по очереди держали вахту у гроба. Но однажды я осталась совсем одна и занялась уборкой. В комнате, где находилось тело матери, тоже нужно было помыть пол. Мне было очень не по себе. В помещении было так холодно, так тихо... Я посмотрела в белое, восковое лицо покойницы и вдруг представила, как она открывает глаза... Не помню, удалось ли мне закончить работу, помню только, как выбежала во двор, где было тепло, светило солнце и оживленно щебетали птицы.
В эти тяжелые дни мне очень не хватало Жени, но я знала, что он находится у родителей в Омске, и отправить ему сообщение не было никакой возможности. Но все же в день похорон судьба оказалась ко мне милостива. Я вдруг увидела своего любимого: как он медленно сворачивает с улицы в наш двор, с тревогой на лице при виде такого большого скопления людей. Он ведь не мог знать о случившемся. Я была очень рада ему и не отпускала его от себя ни на шаг.
Когда все закончилось, меня охватило непреодолимое желание убежать — подальше от кладбищенского запаха, от братьев и сестер, от отца. Мы с Женей отправились за пределы деревни, в близлежащий лес.
Тяжелый камень как бы свалился с моих плеч. Чувство свободы и даже счастья разлилось в душе. Мне вдруг стало ясно: отныне я смогу жить своей жизнью, строить планы, думать о будущем. И тут же меня охватил невыразимый стыд. Как я могу так думать и чувствовать, когда только что похоронила родную мать? Мне ведь надо печалиться, тосковать по ней!
Я расплакалась. Впервые в жизни я так безудержно рыдала перед другим человеком. Все выплеснулось из меня: напряжение последних дней, отчаяние, чувство вины. Мой друг успокаивал меня, убеждая, что это нормально — чувствовать облегчение и даже испытывать счастье после похорон близкого человека, что я имею право на эти чувства, что у меня будет еще достаточно времени для скорби, что я ни в чем не виновата перед матерью. Он был на семь лет старше меня, тонко чувствующим, умным человеком, и, конечно, был прав, но тогда мне верилось ему с трудом.
Приближалась гроза. Мы заметили это только, когда послышались раскаты грома. Березы не могли укрыть нас, и мы промокли до нитки. Но дождь пошел мне на пользу: он стал не только освежающей добавкой к моим горьким слезам, но и своеобразной завершающей деталью.
Что правда, то правда — у меня еще было достаточно времени горевать и винить себя. Но в чем же моя вина перед матерью?
В первое время после ее смерти меня мучили мысли о том, что я сделала для нее недостаточно, что, находясь вдали, хорошо проводила время и слишком редко навещала ее, когда она лежала в больнице (она почти все время плакала, и мне было невыносимо видеть ее слезы). Позже, уже взрослой, я винила себя за то, что не пыталась поговорить с матерью, понять ее, проникнуться ее заботами.
Когда моя жизнь резко изменилась, я часто задавалась вопросом: как бы мама отреагировала на это? Однажды мне уже сказали, что она бы в гробу перевернулась, если бы знала, какой позор я приношу семье. Прошлым летом был период, когда эта тема особенно мучила меня. Как всегда, мысли преследовали меня и во сне. Один из таких снов был настолько ярким и необычным, что я никогда его не забуду.
Мы с мамой встретились. Я знала, что она мертва, но была уверена: она пришла, чтобы поговорить со мной. Никогда прежде я не испытывала такого глубокого, теплого чувства любви и близости. Проснувшись, я не могла пересказать, что она мне поведала, помню только — это было очень эмоционально. Но и я доверила ей все, что было у меня на душе. Все. Самое главное и прекрасное — она поняла меня. Сопереживая, она приняла меня такой, какая я есть. Затем она сделала нечто совершенно неожиданное — то, на что никогда не решалась при жизни... она заключила меня в свои объятия. Мы плакали обе. И в этот миг я с необыкновенной ясностью осознала: мама любит меня. Она любила меня всегда. Любила нас всех. Всех семерых.
Авторский перевод с немецкого по книге: «In der sibirischen Kälte», Karina-Verlag, 2016.
